Ознакомительная версия.
— Но ведь на рынке ее не сбагришь, верно?
— Думаю, покупатель уже давно определен. Как только картина окажется у него в сейфе, пиши пропало.
— Это точно.
— Представляю, как эту новость воспримет научное сообщество.
— Тс-с. Пока никто ничего знать не должен! — строго предупредил капитан.
— Я понимаю, — заверил следователя Глеб, про себя сознавая, что не сможет скрыть эту уникальную новость от Буре.
— А можно мне взять рисунок?
— Да ради бога.
За разговором они успели выпить по паре чашек кофе и доесть все, что заказали: салат для Глеба и две тарелки сладостей для капитана.
Настал черед долгожданного дармового десерта. Им оказалась слоеная пахлава, источавшая божественный аромат, причем порция, предложенная Лучко, размером превосходила ту, что принесли Глебу, раза в полтора-два. Заметив разницу, капитан вопросительно посмотрел на хозяйку, задержавшуюся у стола. Она улыбнулась одними глазами, формой и размером смахивающими на те, что древний художник изобразил на Влахернской иконе. У Глеба даже мелькнула мысль о том, что богомазы всех времен и народов, похоже, писали своих Богородиц исключительно с армянских женщин.
— Вы не едите, вы пируете! — пояснила хозяйка свою щедрость, мило и совсем необидно передразнив нежно-плотоядные взгляды, которыми Лучко периодически окидывал поглощаемые плюшки. Глеб расхохотался, а капитан, к его удивлению, густо покраснел.
Они расплатились, и Глеб проводил следователя до метро.
— Хорошее место, надо взять на заметку, — прочувствованно сказал капитан, кивнув на «стекляшку», и скрылся в подземном переходе.
Дома Глеб сразу же засел за компьютер. Положив перед собой взятый у Лучко листок, он раскрыл файл с манускриптом, присланным Ди Дженнаро. Неспроста почерк еще в кафе показался Глебу знакомым. Обе страницы были написаны одной и той же рукой. Рукой Афанасия Никомидийского.
Мало того, рисунок, обнаруженный итальянской полицией, несомненно, был фрагментом того же манускрипта, что прислал Ди Дженнаро.
…Сын мой, теперь ты понимаешь, зачем я извожу время, чернила и пергамент. Хочешь узнать, отчего манускрипт, задуманный как Книга Судьбы, превратился в Книгу Мести? Наберись терпения.
Меня купили на никомидийском рынке. Том самом рынке, куда отец пару раз брал нас с братом с собой. Тот год, помнится, выдался урожайным, и отцу в одиночку было не справиться. А потом пришла засуха. И на следующий год тоже.
Немногие нынче вспомнят, что согласно эдикту, объявленному августейшим Константином еще за два года до моего рождения, граждане империи получили законное право продавать собственных детей. Разумеется, только в случае крайней нужды.
Говорят, что, стоя пред толпой потенциальных покупателей, я так лихо цитировал греческих комедиографов, что хохот собравшихся зевак докатывался до самого берега Предморъя. Неудивительно, что продавец заломил за мои таланты тройную цену.
Собственно, этого-то я и добивался. Очень уж не хотелось от зари до зари гнуть спину на полевых работах. Другое дело — жизнь в богатом доме. Снимать пробу с господских блюд, быть виночерпием или, на худой конец, служить номенклатором, вся забота которого сводится к тому, чтобы вовремя напоминать забывчивым хозяевам имена и должности приглашенных гостей, — вот к чему нужно было стремиться.
Желающих расстаться с объявленной суммой не нашлось. Когда торговец уже был готов сбросить сотню-другую драхм, из толпы вышел мальчик. Примерно моего возраста, лет десяти. Из-за его спины, как из-под земли, тут же выросли два дюжих нубийца, держащих свои огромные кулаки на рукоятях заткнутых за пояс мечей.
Мальчик, не оборачиваясь, подал кому-то едва заметный знак. Клянусь, я в жизни не видел более властной особы.
Смахивающий на евнуха толстяк, метнув в мою сторону презрительный взгляд, покорно подскочил к продавцу и, не торгуясь, небрежно бросил деньги на землю. В то же мгновение меч одного из нубийцев с грозным свистом рассек на мне веревки. Свобода? Нет, я всего лишь поменял хозяина…
…«Может ли раб когда-нибудь стать счастливым?» — спрашивал я себя тогда. Но ответ знала лишь пряха Клото, разматывающая веретено людских судеб. Теперь я безмерно благодарен ей за тот так своевременно завязанный узелок.
Особой трагедии в своем тогдашнем положении я не видел. В конце концов, разве не был рабом великий Эзоп, прежде чем обрел свободу, завоеванную мудростью и искусным слогом? А я ведь и сам за словом в карман не лез, да и Музы всегда были мне верными союзницами.
О, если бы я тогда знал, сколько всего предстоит пережить мне и моему Господину! Смел ли я предположить, что судьба определит мне место рядом с самим императором? Или сделает меня его душеприказчиком? И что боги предпримут все от них зависящее, чтобы я пережил всех, кого любил? Впрочем, Мойры для того и ткут человеческие несчастья, дабы грядущим поколениям было о чем слагать песни…
…Невзлюбивший меня толстяк звался Мардонием. Он и впрямь оказался евнухом. В годы правления Констанция Августа их развелось особенно много, никто толком не знает почему. Поговаривали, что император, поддавшись восточной моде, ценил их преданность превыше верности всех остальных подданных. Что ж, если и так, его можно понять. Ведь вопреки молве евнух ни в чем не уступает обычному мужчине. Как кастрированный жеребец, который перестал вставать на дыбы и лягаться почем зря, но при этом остался верным конем. Или пес, что угодил под нож холостильщика и вместе с куском плоти утратил привычку облаивать всякого встречного и сбегать от хозяина, но по-прежнему служит надежным стражем его дома. Вот таким был и Мардоний: преданным как собака и отважным как лев.
Сразу по окончании сделки на никомидийском рынке мой Господин заявил, что, коль скоро ему так скучно и одиноко в ссылке, он желает, чтобы я неотлучно находился при нем. И не как слуга, а как соученик и партнер по играм.
— Как участник совместных забав? Безусловно. Соученик? Не думаю. Разве сумеет этот безродный мальчишка осилить бездну знаний, причитающуюся будущему государю? — с сомнением глядя на меня, возразил на это евнух, а затем добавил, что о таких, как я, в Греции презрительно говорят, что они «не умеют ни читать, ни плавать». Я весь вспыхнул от негодования. Это омерзительное выражение и впрямь было тяжелым оскорблением для любого эллина. Особенно из уст какого-то там кастрата.
Ознакомительная версия.